Он засек время по часам, извлеченным из кармана жилета, но профессор закончил на двадцать секунд раньше. Все сидевшие за столом бурно зааплодировали. Я действительно все понял.

Другой «особый гость» неприятно поразил меня, когда я впервые увидел его в гостиной с большим бокалом охлажденного шампанского.

Мне показалось, что это Адольф Гитлер. Это имя я часто вспоминал за месяц своего выздоровления — на самом деле я ждал и надеялся, что Дикон и Реджи однажды объявятся — на чайной плантации под наблюдением доктора Пасанга. Я прочел о герре Гитлере все, что только смог найти на плантации, а затем на протяжении нескольких недель на корабле, возвращаясь из Индии.

Увидев перед собой Гитлера, я на мгновение растерялся (я знал, что сделаю, что должен сделать, но не понимал, как сделать это здесь и сейчас), но потом заметил волнистые волосы, приятное лицо, с более тонкими чертами, и понял, что сходство обусловлено только накладными усами — которые гость снял, развеселив детей, еще до начала ужина. Этого человека Черчилль представил нам как Чарльза Чаплина, который родился в Англии, но теперь живет в США.

Именно из-за него ужин в тот вечер начался так рано, и за столом вместе с нами сидели дети — Чаплин привез копию своего последнего фильма (вместе с проекционным аппаратом), чтобы показать после ужина, пока дети еще не легли спать.

Однако милый и улыбчивый Чаплин сумел вызвать раздражение хозяина еще до того, как мы покончили с напитками и прошли в длинную столовую. Он, похоже, очень серьезно относился к политике и требовал от Черчилля объяснений, почему канцлер казначейства и правительство Болдуина настаивали на возвращении к золотому стандарту.

— Понимаете, это повредит вашей экономике, — говорил Чаплин за аперитивом. — И больше всего пострадают бедняки, потому что цены на все вырастут.

Черчилль явно не любил, когда ему противоречат, не говоря уже о том, что затевают подобный спор в его собственном доме, и поэтому к тому времени, когда мы расселись за столом, уже был молчалив и мрачен.

Но затем Чаплин сломал лед, причем сделал это особенным образом.

— Поскольку мне сегодня вечером нужно вернуться в Лондон, а у нас вряд ли будет время поговорить после того, как я покажу наш новый фильм, я устрою предварительный показ прямо здесь, за обеденным столом, — сказал он. Чаплин привез с собой копию «Золотой лихорадки», премьера которой состоялась в Соединенных Штатах в июне, но которая еще не дошла до Англии.

Актер взял две вилки и воткнул в две булочки.

— Мой маленький бродяга, — сказал он, — приехал на Аляску за золотом и пытается понравиться молодой женщине, с которой познакомился. То есть он воображает, что сидит рядом с ней и пытается произвести на нее впечатление. А поскольку говорить он не может, то общается с ней вот таким способом.

После этих слов озабоченный политикой, серьезный Чаплин исчез, и вместо него появился улыбающийся, симпатичный «маленький бродяга», сгорбившийся над вилками и булочками, которые превратились в ноги. Эти ноги исполнили короткий танец с разнообразными коленцами и акробатическими трюками — под мелодию, которую негромко напевал актер, — а закончилось все «реверансом» вилок с булочками и самодовольной улыбкой «маленького бродяги».

Все снова зааплодировали. Лед действительно был сломан. Черчилль, смеявшийся громче всех, снова превратился в радушного хозяина; все признаки раздражения исчезли.

Во время этого в целом веселого и приятного обеда был еще один странный момент. Т.Э. Лоуренс наклонился над столом (так что длинные шелковые концы его головного убора едва не попали в шербет) к сидевшему напротив Чаплину и сказал, обращаясь к кинозвезде:

— Чаплин, Чаплин… Это еврейская фамилия? Вы еврей, сэр?

Улыбка Чаплина не дрогнула. Он поднял бокал белого вина — нам подавали фазана — и отсалютовал Лоуренсу.

— Увы, при рождении я не был удостоен этой чести, мистер Лоуренс.

Позже, когда дети и остальные гости устремились в продолговатую гостиную, где были расставлены стулья и установлен проектор, я извинился — сослался на усталость, что было правдой, — и обменялся рукопожатием с Чаплином, выразив надежду, что мы еще когда-нибудь встретимся. Он дружески пожал мне руку и ответил, что разделяет мою надежу.

Затем я пошел к себе в комнату и уснул, не обращая внимания на взрывы смеха, доносившиеся из гостиной еще часа полтора.

Слуга по имени Мейсон разбудил меня — вежливо, но настойчиво — посреди ночи; по крайней мере, мне так показалось. Отцовские часы показывали почти четыре утра.

— Если вас это не смущает, сэр, такой ранний час, — прошептал Мейсон, державший в руке свечу. — Мистер Черчилль у себя в кабинете, заканчивает работать, и он хотел бы с вами поговорить.

Конечно, меня это смущало. И не только то, что меня бесцеремонно разбудили в такой ранний час, словно я был обязан по первому желанию Великого Человека являться к нему в кабинет. Меня смущало все. Обед минувшим вечером и разговор за столом были просто замечательными — о знакомстве с Чарли Чаплином я и мечтать не мог, — но никакое приятное общение не могло погасить гнев и отчаяние из-за того, что случилось на Эвересте, и причины, по которой моих друзей отправили туда. Мое сердце было наполнено тьмой, и я был не настроен на еще один остроумный разговор или развлечение. Я решил прямо и откровенно спросить канцлера казначейства, почему он считает себя вправе распоряжаться жизнями Персиваля Бромли, Жан-Клода Клэру, Ричарда Дэвиса Дикона, леди Бромли-Монфор или тридцати прекрасных шерпов и юного австрийца Курта Майера, который — мне хотелось догнать Т.Э. Лоуренса и крикнуть ему это в лицо — был евреем. И мужества у него было больше, чем у любого английского хлыща в белых арабских одеждах, которого я когда-либо встречал.

Вероятно, я все еще хмурился, когда входил в кабинет Черчилля. Должен признать, несмотря на мое мрачное настроение, комната на верхнем этаже действительно впечатляла. Когда Мейсон провел меня через тюдоровскую дверь, украшенную, как я впоследствии узнал, лепным архитравом, а затем беззвучно выскользнул в коридор и так же беззвучно закрыл за собой дверь, я посмотрел по сторонам и вверх. И вверх. Потолок явно разобрали, открыв свод из балок и стропил, которые казались такими же старыми, как сама Англия. Пол громадной комнаты был устлан выцветшими коврами, почти весь центр оставался пустым. Высокие стены занимали встроенные шкафы, забитые книгами (внизу я уже видел библиотеку, способную удовлетворить нужды всего населения не самого маленького города на американском Среднем Западе). В комнате также были несколько стульев и два низких письменных стола, в том числе из красного дерева, украшенный великолепной резьбой, с удобным мягким стулом, однако Черчилль стоял и что-то писал за высоким наклонным столом из старого, нелакированного дерева.

— Стол Дизраэли, — прорычал он. — Наши викторианские предшественники любили работать стоя. — Прикоснулся к испачканной чернилами наклонной крышке стола, словно лаская ее. — Разумеется, не настоящий стол Дизраэли. Его сделал для меня местный столяр.

Стоя в этой комнате в халате и тапочках, я чувствовал себя глупо. Но тут я заметил, что мистер Черчилль одет точно так же, как я. Шелковый халат поражал буйством красок — зеленой, золотой и алой. Слишком большие шлепанцы при ходьбе — он налил в стаканы две приличные порции виски — издавали шаркающий звук. Я взял стакан, но пить не стал.

Черчилль заметил, что я снова разглядываю высокие стропила и старинные картины на стенах.

— Оказалось, что это самая старая часть Чартвелла, — пророкотал Черчилль. — Датируется тысяча восемьдесят шестым годом, всего двадцатью годами позже битвы при Гастингсе. Здесь я пишу. Вам известно, что я зарабатываю на жизнь ремеслом писателя? В основном на исторические темы. Обычно я диктую кому-либо из секретарей, который хорошо владеет стенографией и успевает за мной. Сегодня, поскольку я работаю одновременно над двумя книгами, пришлось диктовать двум юным леди. Кроме того, у меня есть два помощника, мужчины. Вы должны были встретить их всех на лестнице.